Главная | Форум | Партнеры![]() ![]() |
|
АнтиКвар![]() |
КиноКартина![]() |
ГазетаКультура![]() |
МелоМания![]() |
МирВеры![]() |
МизанСцена![]() |
СуперОбложка![]() |
Акции![]() |
АртеФакт![]() |
Газета "Культура" |
|
№ 23 (7231) 22 - 28 июня 2000г. |
Рубрики разделаАрхивСчётчики |
![]() |
ОбществоАлександр Твардовский: Востребованная правдаК девяностолетию со дня рождения поэта Артем АНФИНОГЕНОВ ...Строка, одна строка в беглой дневниковой записи почти сорокалетней давности, попавшись на глаза, вдруг не только проясняет связь событий, о которой прежде не задумывался, но и открывает их историческую - да, подлинно историческую, - значимость... Запись сделана двадцать третьего ноября 1962 года, когда одиннадцатая книжка "Нового мира" с повестью А.Солженицына "Один день Ивана Денисовича" вышла в свет и редакция гудела... Масштаб победы в полной мере еще не сознавался, волновал и радовал самый факт издания "Одного дня", две недели назад Александр Трифонович Твардовский, перечитывая Солженицына в верстке, приговаривал: "Сам себе не верю, неужели мы это напечатаем?!" И вот - свершилось... Технический секретарь Н.Л.Майкопар распродавала сотрудникам вторую партию тиража, затребованную из типографии (первая разошлась по подписке в начале месяца). При мне звонили "Известия" с просьбой выделить им еще несколько экземпляров. "Борис Генрихович сказал: никому!" - отвечала С.Х.Минц, секретарь Твардовского. Она же отражала натиск журналистов, жаждавших раздобыть адрес автора: "Александр Исаевич сейчас пишет для нас, его нельзя дергать!" Б.Г.Закс заказывал в "Арагви" столик на весь коллектив, А.И.Кондратович составлял для ТАССа биографическую справку, пользуясь тем немногим, что сообщил об авторе Твардовский... Освобождение от домашнего свойства секретности, оберегавшей повесть на ее тернистом пути к многомиллионному читателю, выдвигало на первый план подробности, казалось бы, уже обговоренные, а вместе впечатляющие, и к ним возвращались. Вроде, например, внешнего вида рукописи, отпечатанной на тонкой, едва ли не папиросной бумаге через ленту сиреневого цвета. Или само, так сказать, явление повести, давно написанной и ждавшей своего часа... Тут возникал Копелев. Лев Зиновьевич Копелев... Существует в жизни некое предопределение? Взаимосвязь случайностей, результат которых неотвратим? Судите сами... Я познакомился с Копелевым на сборах офицеров запаса, в Черемушках, лет через пятнадцать после Победы. В ЦДЛ мы встретились на бурном писательском собрании, где и темперамент правдолюба Копелева противостоял шиканью, свисту, злобным репликам "агрессивно послушного большинства". В "Новом мире" Лев Зиновьевич сотрудничал, подрабатывая на внутренних рецензиях, поставляя литературные новинки, и только здесь я узнал, что под конец войны он был арестован и отбывал срок в московской шарашке вместе с Солженицыным (в "Круге первом" он - Рубин; позже, в Кельне, - близкий Генриху Беллю человек, признанный глава международного "Мемориала"). В "Новом мире" в ту пору Копелев всячески способствовал "Тарусским страницам" - они только что прозвучали и были дружно охаяны дежурной критикой... Других литераторов, близких журналу, Александр Исаевич не знал... Но желание узнать мнение самого Твардовского его не оставляло, надежда теплилась... Копелев положил лагерную повесть на стол Аси Самойловны Берзер и отправился к Твардовскому хлопотать за "Тарусские страницы" (чего понять и простить ему Александр Трифонович не мог, бросив в сердцах: "Ничего не понимает в искусстве, ему нельзя заказывать никаких статей!"). Засим последовал ранний, в семь утра, телефонный звонок Твардовского Кондратовичу, передавшему ему со своим отзывом рукопись А.Рязанцева, озаглавленную "Щ-854". "Вы спите?" - спросил Твардовский. "Конечно". - "А я не сплю... Вы даже не представляете, какое произведение в ваших руках. Я вчера прочел, лег спать, проснулся, снова стал читать. Сейчас жена читает и плачет... Приезжайте пораньше в редакцию, будем думать, как действовать дальше". Вернусь, однако, к импульсу, с которого начал. Внешний вид лагерной повести, сиреневая лента, посредничество Копелева - все так, но в разговорах воодушевленных новомирцев было упомянуто еще одно событие, прежде как-то выпадавшее из поля зрения: "Если бы не выступление Твардовского на XXII съезде", - вот она, ключевая строка, услышанная от А.Берзер. И здесь не обойтись без отступления. Во времена хрущевской "оттепели" поэт Твардовский заявлял о себе не главами "Василия Теркина", как в годы Великой Отечественной войны, когда "Книгой про бойца" зачитывались и фронт, и тыл, а книжками "Нового мира". Его стихи и поэмы перекликались на страницах редактируемого им журнала со всем лучшим, что появлялось в нашей прозе, критике, публицистике, вызывая нараставший читательский интерес, мощно влияя на формирование общественного мнения. В безвозвратное прошлое отошли времена сплоченности, единства страны, обеспечившие ей победу над фашистской Германией. Во времена XXII съезда партии (октябрь 1961 года) Александр Твардовский являл собой, пользуясь современной лексикой, знаковую фигуру, выразителя надежд тех слоев советского общества, которые связывали будущее страны с развитием и утверждением демократических начал. В первые дни XXII съезда Александр Трифонович прямо из Кремля заезжал в редакцию, и мы не только получали свежайшие новости из первых рук, но и воспринимали партийный форум, можно сказать, его глазами. XXII съезд слыл, как водится, историческим, но в этом случае почин ЦК КПСС был воистину беспрецедентным: принималась программа построения в Советском Союзе коммунистического общества. Сроки намечались твердые: к восьмидесятому году... "Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме!" - провозгласил Никита Сергеевич. Он делал два доклада подряд: отчетный и по программе. Чтение продолжалось более семи часов. Зал был терпелив, внимателен, вел себя как подобает... Прения, однако, воспринимались с трудом. Соседи Твардовского - члены КПСС с конца прошлого столетия. Он посоветовал одному из ветеранов пойти домой, отдохнуть... "Не могу, - прошамкал старик. - Исторические дни". Напряжение постепенно спало, внимание делегатов распределялось между трибуной с государственным гербом и президиумом - средоточием высшей партийной власти, аплодисменты обрели полифоничность, выражая не только одобрение, но и насмешку и протест. Когда главный редактор "Октября" В.А.Кочетов принялся за синодник, "телефонную книгу" писателей, "проявивших себя в период между съездами", зал громкими хлопками заявил ему: "Кончай!" В перерыв к Твардовскому подошел О.Гончар. "Мне кажется, - сказал он, - что вы недочитали мой роман до конца. Потому вы его и не напечатали". - "Нет, - возразил Твардовский. - Я прочел его полностью, и должен сказать, что вы написали хуже, чем писали раньше, и слабее, чем могли..." - "Это страшнее, чем если бы вы его недочитали. Вероятно, на вас действует ваше окружение". - "Если вы хотели меня оскорбить, то вы своей цели достигли. Неужели вы думаете, что я не имею своего мнения о литературе? Не могу судить о ней без посторонней помощи? А что касается товарищей, с которыми я работаю, то их вкусу я доверяю полностью. Иначе я не представляю, как вообще можно работать..." Так складывалось впечатление о съезде. Александр Трифонович не раз говорил, как мучительны для него обязательные, по казенному поводу выступления. Упорно их избегая, он однажды крупно поругался с заведующим отделом культуры ЦК Д.А.Поликарповым, записавшим его в ораторы на совещании передовиков соревнования за звание ударников коммунистического труда. "Уговорили... А я вдруг сообразил, что должен выступать в прениях после Никиты Сергеевича и, следовательно, толковать про Фрэнсиса Пауэрса, про которого все уже все знают... И посул Никиты Сергеевича показать американцам кузькину мать, и то, как Пауэрс выбросился из кабины, а не катапультировался, чтобы не взорваться... Говорить о нем больше совершенно невозможно... Стал писать, и получилось что-то такое скверное, такое скверное, какого никогда не писал". Короче, я понял так, что поначалу Александр Трифонович на съездовскую трибуну нацелен не был. Он завершал многолетнюю работу над "Теркиным на том свете", а встреча Василия с загробным миром рисовала такое проникновение бюрократического зла во все поры советской системы, что не испытывать определенных сомнений перед проблематикой съезда Твардовский не мог... Он принял решение по ходу прений, когда стало ясно, что заверения ораторов насчет монолитной сплоченности творческой интеллигенции на единой идейной основе только камуфлируют водораздел в понимании литературы, ее природы, ее места и значения в жизни общества. Немощно звучали голоса таких угодливых собратьев по перу, как Кочетова, Кожевникова, Корнейчука, не лучше выглядел и Михаил Шолохов, в излюбленной манере балагура уходивший от постановки серьезных вопросов, вызывавший по частностям и резкое несогласие с ним Твардовского. Примитивизация искусства, игнорирование своеобразия художественного творчества, услужливость и беспринципность отозвались в словах Александра Трифоновича: "Надо вступиться за литературу!" Вновь предстояло ему говорить после Никиты Сергеевича и вновь толковать американскую тему, но не в узком плане шпионского пролета, а в масштабе программного вызова Америке, экономического состязания с ней. Риторика под сводами Дворца съездов звучала оглушительно. "Новая программа рождена жизнью, - вещал секретарь ЦК по идеологии Л.Ф.Ильичев. - Это выдающийся документ творческого марксизма-ленинизма, новая глава в развитии теории научного коммунизма... В Программе определены сроки, сделаны точные экономические расчеты, намечены пути решения задачи". Царил энтузиазм. Около трехсот делегатов домогались позволения выступить, лишь семьдесят из них удостоились права публично соучаствовать в сотворении блефа, и, сдается, только поэт Твардовский бился над тем, чтобы сказать свое, выношенное и уже потому оппозиционное официальным речам и документам слово. Быть может, архивы хранят черновики трех или четырех его вариантов, десятки исписанных по ночам страниц, следы упорного поиска архитектоники речи, избавления от соблазнов, уводящих в сторону ("Культ личности кончился, появляется другой", - это я, перечитывая, проглотил). Я узнавал об этом из беглых редакционных разговоров и всей душой болел за Твардовского еще и потому, что предстоял трансарктический перелет Москва - Мирный - Москва и Александр Трифонович нашел удачной идею А.Марьямова командировать меня в Антарктиду как очеркиста "Нового мира". "Когда же писатель берет готовую идею из газетной передовой или даже из партийного документа и только расцвечивает ее "средствами художественного оформления", то он, в сущности, не дает никакого прибытка, - это почти то же, что выполнять план молокопоставок маслом, купленным в магазине..." "Существенный изъян нашей литературы - в недостатке подлинной глубины и правды". "Недостаток многих наших книг - прежде всего недостаток правды жизни, авторская оглядка: что можно, чего нельзя..." "Читатель остро нуждается в полноте правды о жизни. Ему претят уклончивость и непрямота художника..." Написав речь, Александр Трифонович послал записку в президиум и стал ждать своей очереди. Минует день, другой, третий... Шестнадцатое заседание... восемнадцатое, девятнадцатое... В перерыв к нему подходит Сатюков. ("Всем доволен, как огурчик... С него как с гуся вода"): "Цейтнот, дорогой, вряд ли тебе дадут слово..." Он выходит в фойе, курит, уже не выступление в голове, а налаженный механизм отбора угодных и неугодных ораторов... И тут слышит: "Александр Трифонович, вас объявили!" "Я сунул руку в карман - пусто. Текста речи нет. Я быстрым шагом в гардероб, а про себя думаю: если текста не окажется, поднимусь на трибуну и скажу: "Товарищи делегаты, я приготовил речь и даже написал ее, но по рассеянности оставил дома. Но так как я хорошо знаю, что я хочу сказать, то позвольте мне обратиться к вам без шпаргалки под рукой!" Что правда, то правда: Александр Трифонович хорошо знал, что он хочет сказать; люди, ему близкие, отмечали, что в свободной, не стесненной бумажкой речи он бывал особенно выразителен и ярок. А если добавить, что обдуманное им выступление было в защиту литературы и что, вероятно, он уже знал предсмертное письмо Александра Фадеева, проклявшего дремучее невежество партийных чинуш, губивших эту литературу, то легко понять, как прозвучала бы его вольная речь. Вполне допустимо также, что, спеша в гардероб и следуя профессиональной привычке, он про себя для памяти проговорил самую суть задуманного: "...хотя главная экономическая задача - создание материально-технической базы, но есть не менее, а может быть, более сложная и взаимосвязанная с ней задача, так сказать, нравственного обеспечения коммунизма, воспитания человеческих душ, формирования сознания, психологии... Именно здесь роль литературы и искусства становится особенно ответственной и сложной..." Теперь представим себе рязанского учителя математики, автора выстраданной им в истинном значении этого слова горестной повести из жизни русского мужика, ставшего зеком, который читает в стенографическом отчете произнесенное Твардовским: "Повествуя о трудовых подвигах народа, мы часто вовсе умалчиваем о тех лишениях и трудностях, которые он переносит" . И А.И.Солженицын вновь обращается к бывшему сокамернику Копелеву, чтобы он передал его повесть Твардовскому... Также в рубрике:
|