Главная | Форум | Партнеры

Культура Портал - Все проходит, культура остается!
КиноКартина

ГазетаКультура

МелоМания

МизанСцена

СуперОбложка

Акции

АртеФакт

Газета "Культура"

№ 8 (7518) 22 февраля - 1 марта 2006г.

Рубрики раздела

Архив

2011 год
№1 №2 №3
№4 №5 №6
№7 №8 №9
№10 №11 №12
№13 №14 №15
№16 №17 №18
№19 №20 №21
№22 №23 №24
№25 №26 №27-28
№29-30 №31 №32
№33 №34 №35
№36 №37 №38
№39    
2010 год
2009 год
2008 год
2007 год
2006 год
2005 год
2004 год
2003 год
2002 год
2001 год
2000 год
1999 год
1998 год
1997 год

Счётчики

TopList
Rambler's Top100

Под занавес

Огромным было то крыло

Борис Слуцкий ушел из жизни двадцать лет назад

Илья ФАЛИКОВ
Фото ИТАР-ТАСС


Б.Слуцкий

За эти годы вышел его трехтомник, несколько других его книг, появилось несчетное количество новых стихотворных публикаций. В прошлом году - две содержательнейшие книги: "Борис Слуцкий: воспоминания современников" (СПб.: Издательство Журнал "Нева") и проза самого Слуцкого "О других и о себе" (М.: "Вагриус"). Вспомним поэта, исходя из этих книг.

Слуцкого окружали люди самые непохожие, не всегда идеальные и нередко колючие. И то сказать, объект любви был и сам не сахар. Близкие друзья высказываются о нем порой не без беспощадности. Давид Самойлов наверняка имел право на резкость суждений. Их дружба прошла огонь, воду и медные трубы многолетних размолвок. Поэзия и война - основные скрепы их двуединства. Все началось еще до войны, кончилось у гроба Слуцкого, и 23 февраля стало общей датой их ухода с разницей в четыре года. Мартовский день 1953 года они отметили вместе, в шумной компании друзей, и был повод: рождение самойловского сына и смерть Сталина. Единственная жена Слуцкого и первая жена Самойлова ушли чуть не одновременно. Ни тот, ни другой не были склонны к мистике, но нечто метафизическое есть во всем этом. Спор поэтов не кончался и продолжается поныне.

В принципе, это религиозный спор - вопрос веры. По крайней мере - со стороны Слуцкого. Слуцкий не хотел отказываться от системы ценностей, усвоенных смолоду. Самойлов не верил и в серьезность оттепели. Обвал веры у Слуцкого оказался смертельным. Он нашел своеобразную форму покаянного иночества: его уход от мира похож на обет молчания. Не только творческого молчания - вообще молчания. Он жил лежа, лицом к стене, в психосоматическом ужасе больницы, в каморке без окон и дверей, под крики ненормальных и пытку шумящей унитазной водой по соседству. Самойлов пишет сквозь слезы, и это ода Слуцкому:

"Он ходил, рассекая воздух.

Он не лез за словом в карман. У него была масса сведений. Он знал уйму дат и имен. Он знал всех политических деятелей мира. И мог назвать весь центральный комитет гондурасской компартии. Он знал наизусть массу стихов. Он понимал, что такое талант, и был лишен зависти. Он умел отличать ум от глупости. Он умел разбираться в законах. Он умел различать добро и зло. Он был частью общества и государства. Он был блестящ. Он умел покорять и управлять. Он был человек невиданный.

Он действительно рассекал воздух".

В самойловской оде ясно просматривается и саркастический элемент: вряд ли поэту надо знать имена всех политиков мира и уж тем более весь ЦК гондурасской компартии. Тем не менее: "Он был человек невиданный".

Слуцкий, Кульчицкий, Коган, Самойлов, даже Наровчатов, Майоров, Луконин или Львов - они во многом одинаково начинали, мировоззренческое родство накладывалось на родство стилистическое, и учителя у них были общими, и цели едиными. Другое дело, что Слуцкий сохранил, по врожденной верности на свой лад законсервировал, переварил и пересоздал поэтику 20-х, поздний футуризм и конструктивизм, и когда, скажем, Самойлов ушел к Пушкину, Слуцкий остался на прежних позициях, обогащенных опытом и собственной личностью.

Его верность истокам в какой-то мере походила на глазковскую приверженность тому же. Небывализм Глазкова не мог не захватить Слуцкого, а уж "негритянская" народность - и вовсе, что называется, самое то. Провозглашение Глазковым небывализма и негритянства произошло под памятником Пушкину. Идеологическая ортодоксия не препятствовала Слуцкому прекрасно понимать, что и за небывализмом, и за негритянством Глазкова кроется полное неприятие существующего положения вещей, что за этим юродством, ставшим почти профессией, лежит огромный органический опыт отечественной жизни, русской судьбы и русской поэзии. Слуцкий о Глазкове: "Сколько мы у него украли".

Слуцкий стихи не датировал. Эпиграфическое посвящение стихотворения "Покуда над стихами плачут..." звучит так: "Владиславу Броневскому в последний день его рождения были подарены эти стихи". Даты жизни и смерти Броневского: 1897 - 1962. Есть почти уникальная возможность датировки стихотворения, это 1961-й или 1962-й. В связи с этим не лишне посмотреть на этот шедевр Слуцкого в свете пастернаковского стихотворения "Трава и камни", написанного раньше, а именно - в символическом 1956-м, - нет ли тут некой связи? Вслушаемся: "Для тех, кто до сравнений лаком, / я точности не знаю большей, / чем русский стих сравнить с поляком, / поэзию родную - с Польшей". Напомню Пастернака: "С действительностью иллюзию, / С растительностью гранит / Так сблизили Польша и Грузия, / Что это обеих роднит. < ... > Где с гордою лирой Мицкевича / Таинственно слился язык / Грузинских цариц и царевичей / Из девичьих и базилик". Вроде бы - о другом, размер другой, все другое, но если вслушаться получше и вглядеться поглубже...

Нет, Слуцкий вряд ли сознательно увязывал свою Польшу-поэзию с пастернаковскими Польшей и Грузией. Но поэзия сама сводит поэтов, хотят они этого или нет. Между 56-м и 62-м был 58-й - самый страшный по своим последствиям год Слуцкого. Он произнес самую краткую речь в своей жизни, в которой блеснул элоквенцией: "Господа шведские академики знают о советской земле только то, что там произошла ненавистная им Полтавская битва и еще более ненавистная им Октябрьская революция". Ремарка: "(в зале шум )". Так возникло то, что у Пушкина в "Медном Всаднике" называется шумом внутренней тревоги. Начинается побег не столько от истукана, сколько от себя самого. А жизнь продолжалась, и на пути было много людей.

Слуцкий не спал годами еще с послевоенных времен. Он часто говорил о самоубийстве - еще до последней болезни. Когда окончательно заболел, Семену Липкину сказал как отрезал: "Я скоро умру".

Называя себя майором поэзии, он знал, что он - генерал. Говоря с молодыми, он командовал полками, вел войны, объявлял их и победоносно завершал. Под его крыло попало чуть не все поколение шестидесятников, да и семидесятников тож. Огромным было то крыло. Иным помогал исключительно, опять-таки оглядываясь на свой ранний путь.

Говоря о Слуцком, невозможно не упомянуть имя Юрия Болдырева. И тут надо сказать, что уникальность этих отношений - поэта и его пропагандиста - обеспечена взаимной безошибочностью выбора. Не только Болдырев отдал себя Слуцкому - Слуцкий отдал себя Болдыреву, со всем отчаянием доверия, без оглядки на "всяко может быть", и эта взаимоотдача, эта дружба по-своему образцова. Это почти античный сюжет. Детдомовец Болдырев получил отца, бездетный Слуцкий - сына: это больше, чем душеприказчик. Тут есть привкус преодоленного сиротства, ведь и Слуцкий претерпевал что-то вроде сиротства, не определяемого только лишь потерей "отца народов". Его поздний путь к молитве, его "Христа ради", его молчание - нет, Слуцкий не "назначил себя сумасшедшим" (Самойлов), он осиротел, он остался один на один с тем, кто ему стал совсем не нужен: с самим собой, и Юрий Болдырев заменил ему целый мир - семью, друзей, в какой-то степени самое отечество. Их нынешнее посмертное соседство на Востряковском кладбище не отдает духом трагической неврастении, витающим над горестной могилой Галины Бениславской. Болдырев не принес себя в жертву, он просто отработал свое, он выполнил свой долг. Школа Слуцкого.

Проза Слуцкого - полусоглашусь с некоторыми критиками - то, что не лезет в стихи. Но проза - не емкость для отходов поэзии, не надо ее обижать. Она и не полигон в смысле черновых испытаний будущих стихов. Она сама по себе. Сделать ее Слуцкому было так необходимо, что "Записки о войне" он, по легенде, выдохнул за две недели, в такую скорость верится с трудом, но в любом случае налицо полная внутренняя и профессиональная готовность поэта к прозе, точнее: этого прозаика - к прозе.

Русский солдат вошел в Европу - об этом "Записки о войне".

"Границу мы перешли в августе 1944-го. Для нас она была отчетливой и естественной - Европа начиналась за полутора километрами Дуная. Безостановочно шли паромы, румынские пароходы с пугливо исполнительными командами, катера. Из легковых машин, из окошек крытых грузовиков любопытствовали наши женщины - раскормленные ППЖ и телефонистки с милыми молодыми лицами, в чистеньких гимнастерках, белых от стирки, с легким запахом давно прошедшего уставного зеленого цвета (автор этой прозы - молодой человек! - И.Ф. ) Проследовала на катере дама, особенно коровистая. Паром проводил ее гоготом, но она и не обернулась - положив голову на удобные груди, не отрываясь смотрела на тот берег, где за леском начиналась Румыния. Это прорывалась в Европу Дунька".

Начинаются проблемы, до того не существовавшие. Одна из них: "Все сводки времен заграничного похода тщательно учитывают обратное влияие Европы на русского солдата. Очень важно знать, с чем вернутся на родину "наши" - с афинской гордостью за свою землю или же с декабризмом навыворот, с эмпирическим, а то и политическим западничеством?" Происходит взаимная пропаганда, не обязательно официальная. Все видя, на кое-что дивясь, воин-освободитель проявляет особую форму патриотизма: "Где-то в Австрии жители недоумевали по поводу рассказов нашего солдата, бывшего сапожника, наговорившего России три короба комплиментов. Конечно, тысячи и тысячи солдат преувеличивали положительные стороны нашей жизни перед иностранцами, оправдывая себе эту ложь именно справедливостью (здесь и далее в цитатах курсив Слуцкого. - И.Ф. ) жизни в России".

Хорошо писать без надежды на публикацию - получается проза без оглядки.

Бегло фиксируя многое - в частности межпартийные борения на завоеванных территориях, Слуцкий пристально следит за шагами нашего воина, за его повадками, за всем содержанием его опасного пути сквозь Румынию, Югославию, Болгарию, Венгрию, Австрию. Разные страны - разные нравы, разные люди. Много - о женщинах. Много и без иллюзий. Податливость румынок и венгерок, неприступность болгарок, обреченность насмерть перепуганных немок. Грабеж, мародерство. Разгул сифилиса. Насилие.

"В то время в армии уже выделилась группка профессиональных кадровых насильников и мародеров. Это были люди с относительной свободой передвижения: резервисты, старшины, тыловики.

В Румынии они еще не успели развернуться как следует. В Болгарии их связывала настороженность народа, болезненность, с которой заступались за женщин. В Югославии вся армия дружно осуждала насильников. В Венгрии дисциплина дрогнула, но только здесь, в 3-й империи, они по-настоящему дорвались до белобрысых баб, до их кожаных чемоданов, до их старых бочек с вином и сидром".

Орда? Частично.

По существу, все просходящее и есть история. Вот глубина исторического измерения: "В Афинах существовал закон: граждане, не примкнувшие во время междоусобиц ни к одной из борющихся партий, изгонялись. Изгнанию подвергались и те, которые примкнули слишком поздно". Это говорится между делом, в процессе попутных размышлений о недавней политической жизни Венгрии. Чуть выше у Слуцкого сказано: "Характерным отношением мадьяр к нам был страх". Чуть ниже, через пару абзацев, в одном из которых он упоминает Тарле и 1812 год, - вполне вольная байка: "Это было в Будапеште. Излюбленным местом наших курсантов здесь был "англо-парк", вполне жалкое заведение, комбинация из балаганов и киосков с мороженым: побывав в комнате страха и комнате смеха, я уединился в фанерном клозете. Здесь были обнаружены две надписи потрясающего содержания:

"И вот мы взяли Будапешт и гуляем по англо-парку. Думал ли ты, Ваня, что мы когда-нибудь достигнем этого?"

"Испражнялся в англо-парке. Да здравствует советская власть, которая привела нас в Будапешт!"

Веселый писатель Слуцкий, не так ли?..

На той войне, которую так победно закончили, многое началось, и то, что началось, никогда не кончится, похоже. "Война принесла нам широкое распространение национализма в сквернейшем, наступательном, шовинистическом варианте. Вызов духов прошлого оказался опасной процедурой. Выяснилось, что у Суворова есть оборотная сторона, и эта сторона называется Костюшко. Странно электризовать татарскую республику воспоминаниями о Донском и Мамае. Военное смешение языков привело прежде всего к тому, что народы "от молдаванина до финна" - перезнакомились. Не всегда они улучшили мнение друг о друге после этого знакомства". Это написано в 45-м. Слуцкий опасно намекает на крамольно-злободневную мысль Тараса Шевченко:

У нас... сибирская равнина!

А тюрем сколько! А солдат!

От молдаванина до финна

На всех языках все молчат...

Он пишет о других и о себе. Другие на войне - летучие портреты стремительного времени. Другие в литературе (разделы "О других и о себе" и "Из письменного стола") - модели более или менее усидчивые, да и сам автор уже не спешит за крылатой Победой. Пошли будни послевойны (его слово), отвратительная героика выживания, зоология вхождения в литературу: каких только зверей и зверушек нет в этом поистине удивительном мире. Не теряя беспощадности взгляда, Слуцкий становится, может быть, снисходительней - или добрей.

Спустя время - уже в шестидесятых - Слуцкий дружит с Эренбургом, происходят разные разговоры. "Однажды я спросил у И.Г., почему Сталин любил его книги. Отвечено было в том смысле, что ценились их политическая полезность и международный охват. Вообще говоря, Сталин, смысл Сталина был орешком, в твердости которого И.Г. неоднократно признавался".

Интересное свидетельство Слуцкого: "Илья Григорьевич, которого все - даже Незвал в поэме и Шолохов в речах - называли именно так: Илья Григорьевич..."

Что касается имен той поры Слуцкого, их список пополняется, причем не вполне по-советски: "Читал в то время вволю (! - И.Ф. ) и Цветаеву, и Ходасевича, и "Конницу" Эйснера. Может быть, отзвуки этого чтения промелькнули в "Госпитале"?" Слуцкий называет стихотворение, о котором думал всерьез и высоко: "Госпиталь" в моей литературной судьбе имеет чрезвычайное, оснополагающее значение". Таков аргумент в пользу ныне уже обаналенной мысли о единстве всех потоков русской литературы: поэты эмиграции на службе советской поэзии.

Жизнь предоставила Слуцкому редчайший сюжет: свела его в одной поездке - в Италию - с Заболоцким и Твардовским. Он увидел того и другого вблизи. Взаимонеприятие Твардовского и Заболоцкого - печальный факт, для Заболоцкого крайне болезненный: нелюбовь главного редактора "Нового мира" была продолжением его понесенных от власти мучений. Но для Слуцкого, который сам в свое время, в конце 30-х, прошел мимо Твардовского ("Молодым я его не знал, не видел...", "Страна Муравия" ему не понравилась), ясны эстетические и личностные причины конфликта крупнейших поэтов времени. Они были старше Слуцкого, но на самом деле старше был он: он уже переварил опыт их поколения, нетерпимого и непримиримого.

"Несколько раз я приносил Заболоцкому книги - из нововышедших, и почти всегда он с улыбкой отказывался, делая жест в сторону книжных полок:

- Что же, мне Тютчева и Баратынского выбросить, а это поставить?"

Твардовский смотрел на собратьев, молодых и не очень, точно так же, только без улыбки - белыми глазами. "Чудь белоглазая" называл его начитанный в летописях Асеев". Вот сценка, достойная Гоголя: "В купе международного вагона он сказал мне вполне искренне дословно следующее:

- Каково мне, Б.А., быть единственным парнем на деревне и чувствовать, что вокруг никого.

Продолжение тирады было прервано тихим смехом Заболоцкого".

Похоже, Слуцкий, имея дело "с большими умами и большими безумиями", в этих великолепных людях видел ... самого себя. Принимая многое и многих, называя себя "изрядным эклектиком", он знал цену и подоплеку собственной безапелляционности. С глубокой снисходительностью рассказывая о своем приятеле, отчаянном халтурщике-текстовике Г. Рублеве, он комментирует манеру этого человека звонить по делам: "Время было такое, руководящим, императивным голосом говорили только те, у кого было на то бесспорное право, или же очень смелые люди. < ... > Мне кажется, латинская медь появляется в голосе именно потому, что никакого иного выхода не было: пропадай или нагличай; голодай или требуй".

У честных людей такая стратегия голосоведения кончается молчанием. Слуцкий был честным человеком.

Также в рубрике:

ПОД ЗАНАВЕС

Главная АнтиКвар КиноКартина ГазетаКультура МелоМания МирВеры МизанСцена СуперОбложка Акции АртеФакт
© 2001-2010. Газета "Культура" - все права защищены.
Любое использование материалов возможно только с письменного согласия редактора портала.
Свидетельство о регистрации средства массовой информации Министерства Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и средств массовых коммуникаций Эл № 77-4387 от 22.02.2001

Сайт Юлии Лавряшиной;