Главная | Форум | Партнеры![]() ![]() |
|
АнтиКвар![]() |
КиноКартина![]() |
ГазетаКультура![]() |
МелоМания![]() |
МирВеры![]() |
МизанСцена![]() |
СуперОбложка![]() |
Акции![]() |
АртеФакт![]() |
Газета "Культура" |
|
№ 14 (7321) 4 - 10 аперля 2002г. |
Рубрики разделаАрхивСчётчики |
![]() |
МнениеПодстрекатели истории,или Что такое "провокация по-русски" Сергей ЗЕМЛЯНОЙ
В 80-е годы слово "провокация" у подавляющего большинства граждан прочно ассоциировалось с зарубежными туристическими поездками, во время которых, предупреждали компетентные органы, от коварных капиталистов можно было ожидать каких угодно подвохов. А еще - с историей революционного движения в России. В первом случае мы провокации боялись, во втором - презирали. Девяностые годы сделали провокацию вполне привычным явлением внутрироссийской общественной жизни. С одной стороны, она утвердилась как один из художественных приемов в искусстве. С другой - как излюбленный метод нынешних политтехнологов. И повсюду считалась кратчайшим путем к цели, поскольку позволяла игнорировать художественные принципы и легко манипулировать этическими. Сергей ЗЕМЛЯНОЙ, кандидат философских наук, докторант Института философии РАН, ведущий научный сотрудник Института русской истории РГГУ, посвятил свое исследование природе "чисто русской провокации". Мы представляем вам фрагменты из статьи, которая будет опубликована полностью в "Русском историческом журнале". С феноменом провокации человечество знакомо многие тысячи лет; в "идеальную библиотеку" теории провокации входят священные тексты древних царств Месопотамии и Египта (человек как "ошибка" и провокатор Творца), Ветхий и Новый Заветы и произведения великих гностиков I - II веков нашей эры (падение Софии как провокация миротворения), а в набор общеупотребительных символов, образов и метафор провокатора - ветхозаветный космический подстрекатель, враг рода человеческого Сатана или евангельский апостол-отщепенец Иуда Искариот; опять-таки в более близкие к нынешнему времена - во Франции XIX - XX веков - провокаторство было распространено не меньше, нежели в России (достаточно вспомнить биографию столь значимого для российских революционеров Огюста Бланки). В чем же тогда состоят отличительные особенности "провокации по-русски"? Для начала немного филологии и истории. Согласно доброму старому Фасмеру, термин "провокация" бытует в русском языке со времен Петра I и является заимствованием из польского (prowokacia) или немецкого (provokation). В свою очередь эти термины восходят к латинскому "provocatio". В римском праве под "провокацией" понималась апелляция от магистрата к народу в уголовных делах; однако доминирующим впоследствии стало другое значение слова - подстрекательство, вызов. Укоренение этого термина в русском языке во времена Петра Великого, несомненно, связано с формированием и утверждением Российской империи, и прежде всего с появлением, с одной стороны, прообраза современной тайной политической полиции, а с другой - прообразов оппозиции (старообрядческой и сектантской, казацкой и "воровской", боярско-дворянской). Ab ovo эта российская оппозиция была обречена на маргинальные и нелегальные формы существования, на заговоры, на подполье и конспирирование. В дальнейшем такое противостояние тайной полиции и нелегальной оппозиции в политическом пространстве-времени Империи стало той почвой, на которой произросла и расцвела махровым цветом политическая провокация. "Двойные звезды" в пространстве ИмперииВ российской жизни XIX - XX веков провокация есть, с одной стороны, нечто привычное и почти обиходное; с другой, - нечто экстраординарное и ужасное, способное довести нормального человека до умопомешательства. В самом деле, если взять истекшие два десятилетия, то выясняется, что провокация, как бы ее ни определять, стала в нынешней России одним из главных атрибутов ее общественно-политического бытия. Именно в ее цвета во многом окрашен современный политический процесс; она задает тон в том, что столь элегантно стали называть у нас "политическими технологиями"; без широкого использования провокативных стратегий немыслимы сегодняшние российские электронные и печатные СМИ, шоу-бизнес, так называемое "актуальное искусство", постмодернистская словесность. Провокация правила бал в ходе всех поворотных событий в стране за последние 15 лет. Однако значение провокации к этому не сводится. Можно с не меньшим историческим правом утверждать, что "столетие по-русски" замыкают две глобальные провокации, которые были направлены против России, против Империи: провокация Александра Парвуса-Гельфанда в соавторстве с германским правительством, подстегнувшая революцию в России, крах самодержавия и ее "несчастный" сепаратный мир с Германией (см. мою статью "Двойные агенты Бога и Дьявола-II. Владимир Ленин на острие международной провокации". // "НГ", 28. 06. 2001); и провокация с СОИ Эдварда Теллера - Рональда Рейгана, поддавшись на которую деморализованное советское руководство расписалось в проигрыше Советским Союзом "холодной войны" с Западом и в очередной раз похоронило Империю. А СОИ все еще живет лишь в качестве проекта (НПРО США). Теперь по поводу моментов экстраординарного, ужасного, мистического в провокации. Не стоит думать, что это лишь следы сталинщины, застрявшие в коллективной памяти россиян с той поры, когда на пятнадцать обывателей в стране приходился один сексот или провокатор. Внушаемый провокацией страх, почти сакральный ужас без катарсиса, имеет более глубокие корни. Вот лишь один пример, подтверждающий данный тезис. Руководитель одного из первых после декабристов тайных обществ в России Михаил Буташевич-Петрашевский за два месяца тюремного заключения едва не сошел с ума и не наложил на себя руки из-за того, что догадался о своей вовлеченности в жандармскую провокацию. III отделение незадолго до ареста подослало к нему провокатора Рафаила Черносвитова, который стал втолковывать ему злокозненные выдумки о революционной ситуации в Сибири и на Урале, пытаясь вызвать его на опрометчивые решения и губительные для него поступки. Весьма показателен тот мистический ужас, то отчаяние, которые вызывало у Петрашевского само слово "провокатор". "Теперь мне представляется ... ужасная провокация, - писал он в тюрьме, - хитрая, коварная проделка agent-provocateur Черносвитова". Петрашевец Федор Достоевский употреблял в своем романе "Бесы" термин "agent-provocateur" с теми же негативными коннотациями, что и Петрашевский. И такое словоупотребление стало обычным для российской интеллигенции, для общественности в целом. Даже для товарища (заместителя) министра внутренних дел Российской империи Владимира Джунковского, заставившего провокатора Романа Малиновского отказаться от мандата депутата Государственной Думы, провокатор был кем-то вроде неприкасаемого или прокаженного, кем-то, стоящим вне рамок социальности. В России политическая провокация в силу пресловутой "специфики" ее исторического развития приобрела некоторые уникальные характеристики, культурные обертоны, стала не просто уродством, вывихом в общественной жизни, а одним из неизбывных "проклятых вопросов" русской интеллигенции. В России политическая провокация раз за разом приобретала конфигурацию "двойной звезды": в российском политическом пространстве по неким невероятным орбитам вокруг таинственного общего центра вращаются провокаторы большого стиля и бьющиеся над их загадкой русские писатели, стремящиеся ассимилировать ее (загадку) в культуру. Первая из таких "двойных звезд", с которой начинается и которой кончается любой разговор о провокации в России: Сергей Нечаев - Федор Достоевский, нечаевский "Катехизис революционера" - роман "Бесы" Достоевского. Провокаторы Георгий Гапон и Роман Малиновский дождались литературной вести о себе, хотя и после смерти, в романе своего современника Максима Горького "Жизнь Клима Самгина", в его "Несвоевременных мыслях" и рассказе "Карамора", которым восторгался Николай Бухарин. Провокатор Евно Азеф удостоился художественного воплощения в замечательном романе Андрея Белого "Петербург", в книге Романа Гуля "Азеф" (которую, кстати, Андре Мальро ставил в один ряд со своим "La Condition Humaine"), в повествовании Александра Солженицына "Красное колесо"; роман о "современном предателе" по истории Азефа собирался писать Федор Сологуб. Без осмысления российского провокаторства не состоялась бы самая блестящая книга Ильи Эренбурга о Великом Провокаторе "Необычайные похождения Хулио Хуренито". Певцом специалистов из ЧК, разваливших своими провокациями евразийство, выступил Лев Никулин с его незабвенной "Мертвой зыбью". Свою роль в пристальном разглядывании феномена провокации сквозь "увеличительное стекло" искусства сыграл и русский психологический театр. Я имею в виду прежде всего эпохальный спектакль "Николай Ставрогин" по роману Достоевского "Бесы", поставленный Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко и сенсационно открывший мхатовский сезон 1913/14 года. Качалов играл Ставрогина, Берсенев - Петра Верховенского. Характерно то, что за несколько лет до этой постановки Немирович-Данченко оценивал роман как "очень слабую вещь"; не мог в его памяти изгладиться и тот скандал, который вызвал в кругах "передовой общественности" спектакль 1907 года по "Бесам" в театре Суворина (по пьесе В.П.Буренина и М.А.Суворина). Но в России политическая обстановка вновь напитывалась революционным озоном; отнюдь не прошел шок публики от разоблачения провокатора Евно Азефа и убийства Столыпина другим провокатором Дмитрием Богровым. Можно сказать, что именно политическая злоба дня, отмеченная этим "неправильным" сожительством революции и провокации, вернула чуткого к "общественным веяниям" Немировича-Данченко к прежде отвергнутому им роману Достоевского. Так помогла ли указанная уникальная особенность русской культуры и общественности ("двойные звезды") разгадать феномен провокации? "Нетерпеливые" революционеры и "революционаристские" провокаторыВ своеобразии "провокации по-русски" невозможно разобраться без понимания природы русской революционной конспиративности и революционного "нетерпения". Что до первой из названных тем, она вновь возвращает нас к революционно-провокаторской афере Сергея Нечаева. Исторический момент, когда Сергей Нечаев "беззаконною кометой" промелькнул на поприще революционного движения в России, помимо всего прочего, был и моментом кристаллизации российского революционного подполья в том его виде, какой оно приобрело в последнюю треть XIX - первую треть XX веков. В своей незавершенной и опубликованной только после смерти работе "Нечаевское дело" Вера Засулич писала о появлении Нечаева в Москве после его первого побега за границу следующее: "Успенский рекомендовал его под именем Павлова, но сообщил при этом, что он скрывается, что ему грозит опасность. В то время такой человек был необычайным явлением: никто не скрывался, даже предвидя арест, его ожидали на собственной квартире, - нелегальность изобретена еще не была" (курсив мой. - С.З. ). Сергей Нечаев и был одним из изобретателей всемирно известной российской нелегальщины. Фридрих Энгельс писал 24 января 1872 года Теодору Куно: "Нечаев же либо русский агент-провокатор, либо, во всяком случае, действовал как таковой". В этом действительно состояла историческая уникальность Сергея Нечаева: не будучи в числе революционеров крупного формата, он был первым среди российских "смутьянов", кто взял на вооружение и широко использовал в самой революционной среде метод и приемы политической провокации, отработанные тайной полицией Империи, хотя, как явствует из изложенного, не только и даже не столько ею. Взять хотя бы такой факт: во время своего первого побега за границу Нечаев слал из Женевы своим знакомым в России письма и антицаристские прокламации, заведомо зная, что они будут перлюстрированы, что за их получателями будет установлен негласный надзор, что в конечном счете они будут арестованы. Нечаев полагал, что это пойдет лишь на "пользу" революционному делу, спровоцирует его экспансию: количественно возрастет масса репрессированных царским режимом; тюрьмы, каторга и ссылка закалят их и превратят в несгибаемых, беспощадных борцов, которые пополнят тайную организацию революционеров; их аресты и преследования вызовут недовольство и протесты сочувствующих, которые заразят противоправительственной горячкой других и т.д. Даже для не слишком разборчивого в средствах Бакунина это было "немного чересчур". Другой важнейшей тенденцией эпохи, мощно повлиявшей на характер нарождавшейся новой нелегальщины, было течение "русского бланкизма". Бланки представлял себе революцию как вооруженное восстание, осуществленное хорошо подготовленной конспиративной организацией, которая захватывает власть и осуществляет социальные преобразования от имени и в интересах народа даже против его воли. "Русский бланкизм", как это нередко бывает в России, отправлялся сразу от двух диаметрально противоположных предпосылок. Предпосылка первая: Россия - на пороге крестьянской революции; народ может подняться против царя и бар в любой момент; нужно только решительному тайному обществу поднести зажженный трут к этому пороховому погребу. Предпосылка вторая: крестьянство в России является сплошной консервативной массой, чтобы его раскачать на бунт, требуется революционное стрекало строго законспирированного заговора передового интеллигентского меньшинства; его задача - любой ценой захватить власть, уничтожить правящую элиту и использовать государственный аппарат для насильственного "введения" социализма. "Ни в настоящем, ни в будущем народ, сам себе предоставленный, - писал Петр Ткачев в "Набате" в 1876 году, - не в силах осуществить социальную революцию". И на проклятый русский вопрос, встающий в такой ситуации перед революционером, а именно - "что делать?", Ткачев отвечает аксиомой отечественного радикализма: признавать народ "всегда готовым к революции". Вот предъявленное им сбитой с толку публике кредо революционного "нетерпения": "Ждать! Учиться, перевоспитываться! < ... > Да имеем ли мы право ждать? Имеем ли мы право тратить время на перевоспитание? Ведь каждый час, каждая минута, отдаляющая нас от революции, стоит народу тысячи жертв; мало (!) того, она уменьшает самую вероятность успеха переворота". Сходивший в гроб Герцен угадал те бездны, которое разверзало перед Россией революционное "нетерпение", и сказал о них в письмах "К старому товарищу" (не зря Нечаев так препятствовал их публикации): "Следует ли толчками возмущать с целью ускорения внутреннюю работу, которая очевидна? Сомнения нет, что акушер должен ускорять, облегчать, устранять препятствия, но в известных пределах - их трудно установить и страшно переступать < ... > Петр I, Конвент научили нас шагать семимильными сапогами, шагать из первого месяца беременности в девятый и ломать без разбора все, что попадется на дороге. "Die zerstoerende Lust ist eine schaffende Lust" (знаменитая формула молодого Бакунина: "Страсть разрушения есть творческая страсть") - и вперед за неизвестным богом-истребителем, спотыкаясь на разбитые сокровища - вместе с всяким мусором и хламом". Российская история второй половины XIX - XX веков стократно подтвердила справедливость этого предостережения Герцена. Пагубность нечаевской трансформации революционного "нетерпения" в стремление "подстрекнуть" революцию с помощью провокации не осталась незамеченной и не оцененной "по достоинству" в кругах антиимперской оппозиции в России и за рубежом. По свидетельству Петра Кропоткина, в первой половине 70-х годов новые революционные кружки (например, чайковцев) возникали "из желания противодействовать нечаевским способам деятельности". Но иммунитет к нечаевщине в русском революционном движении оказался недолговечным. Он имел трагическое продолжение во всех российских революциях ХХ века. Загадки и отгадки российской неклассической провокацииДля русской литературы, философии, политической мысли тип революционера-провокатора, который впервые забрезжил в образе Сергея Нечаева и выступил в полном блеске в образах Евно Азефа, Романа Малиновского, Александра Парвуса-Гельфанда и их преемников, остался этической и метафизической тайной за семью печатями. Так, по нынешний день не утихают споры о том, кем был Евно Азеф, чье имя стало нарицательным для провокатора (ср. у Маяковского в "Облаке в штанах": "Эту ночь глазами не проломаем, // черную, как Азеф!"): "сотрудником правительства", как его аттестовали Столыпин, Солженицын и профессор Бостонского университета (США) Анна Гейфман? Или же суперпровокатором, непревзойденным "двойным агентом" охранки и террористов, как его изобразил в своей известной работе "История одного предателя" Борис Николаевский? Или революционером, который исходил из аксиомы, что для блага революции "все дозволено"? Fuer uns, Laien (для нас, профанов), как любил говаривать Сергей Эйзенштейн, суть состоит в том, что Азеф был первым мэтром неклассической, нелинейной политической провокации. Неклассическая провокация игнорирует все существующие в культуре и обществе ценностные иерархии, все различия между истиной и ложью, добром и злом, которые берет в расчет провокация классическая. Сверхзадача неклассического провокатора в стиле Азефа состоит в том, чтобы в условиях острого противоборства двух главных сил в поляризованном политическом пространстве Империи или даже Мира держать под своим контролем сразу оба полюса, оба центра сил, тем самым получая возможность манипулировать происходящим на всем политическом пространстве. Тот же Азеф, с одной стороны, был членом ЦК партии эсеров, руководителем их знаменитой Боевой организации, центра всей террористической деятельности, а с другой - привилегированным информатором и собеседником высших чинов российской полиции, консультантом Столыпина по вопросам внутренней политики, инфернальным ангелом-хранителем Столыпина и Николая II, срывавшим покушения на них. При этом в своих "профессиональных" занятиях нелинейный провокатор, как по ленте Мебиуса, из точки "зло" беспрепятственно скользит в политическом пространстве к точке "добро", из центра "Революции" - в центр "Империи" и обратно, не перепрыгивая никаких пропастей ни в один, ни в два прыжка. Подобные Азефу, только намного более продвинутые интеллектуально, неклассические провокаторы явили изумленному человечеству в ХХ веке невиданный человеческий тип: подстрекателей истории. Когда я говорю о подстрекательстве применительно к истории, я отнюдь не имею в виду только связанное с ним революционное "нетерпение" как таковое (Маяковский: "Клячу историю загоним"). В шахматной партии, разыгрываемой на геополитической доске Империей и Революцией или "Коммунистическим блоком" и "Западным миром", представители революционного "нетерпения" играли фигурами одного цвета - скажем, красными. В то время как подстрекатель истории играет фигурами обоих цветов - и красными, и белыми, причем играет одинаково сильно, как гроссмейстер. Возможно ли это? Вот немногие недавно обнародованные факты. Знаменитый философ, сформировавший всю послевоенную интеллектуальную элиту Франции от Сартра до Арона, "серый кардинал" генерала де Голля, один из архитекторов объединенной Европы, русский эмигрант Александр Кожев с 20-х годов был и до смерти в 1968 году оставался агентом НКВД-КГБ. Далее. Один из выдающихся физиков ХХ века, автор квантово-механического объяснения альфа- и бета-распада, создатель теории "горячей Вселенной", первый расчетчик генетического кода, деятельный участник американского атомного проекта, советский эмигрант Георгий Гамов, по "сброшенной" информации, был агентом НКВД-КГБ и передал СССР секреты изготовления водородной бомбы, открытые его друзьями и соавторами Станиславом Уламом и Эдвардом Теллером. Наконец, крупнейший английский искусствовед 40 - 50-х годов, хранитель королевских картин, директор влиятельнейшего искусствоведческого Института Корто в Лондоне, наставник английской королевы в вопросах живописи сэр Энтони Блант был четвертым из знаменитой "кембриджской пятерки" агентом НКВД-КГБ с конца 1935-го по 1963 год, свято веровавшим в "чистый марксизм". А Азеф, Малиновский и Парвус верили в социализм, хотя и разный. Люди этого уникального чекана ухитрялись быть равно близкими к обоим мировым полюсам, обоим центрам сил. Неклассический, нелинейный провокатор ныне, как и прежде, составляет, повторяю, абсолютную антропологическую загадку для его исследователей: они не умеют реконструировать его как умопостигаемый объект. Тот же Юрий Трифонов вынужден был признать это применительно к Федору Достоевскому (а стало быть, к себе самому, ибо он вслед за Булгаковым считал Достоевского пророком, "отгадчиком будущего" - своего будущего как настоящего): "Злодейская откровенность "Катехизиса революционера" Нечаева была тем барьером, который отделял все человеческое от нечеловеческого, и этот барьер был непреодолим даже в понимании < ... >. Поразил, может быть, не столько сам текст, сколько характер того, кто мог создать подобное и в него уверовать. Характер! Это было загадочное, не поддающееся скорому разумению" ("Нечаев, Верховенский и другие"). А вот и совсем свежий пример: свою статью о "двойном агенте" Востока и Запада Энтони Бланте Джулиан Барнс так без затей и назвал - "Загадка" ("The New Yorker", 07.01.2002). Оборотной стороной этой загадочности, неумопостигаемости неклассического является излучаемая им странная притягательная сила, ведущая к образованию помянутых выше "двойных звезд" в русской культуре. (Хотя и не только в ней: во Франции подобную нерасторжимую пару составили Огюст Бланки и Шарль Бодлер, причем Бланки в ней был, скорее, революционером, а Бодлер - скорее, провокатором.) Но можно ли в свете изложенного утверждать, что за полтора века медитаций на темы провокации русская литература и русская мысль так ничего, по существу, и не добилась? Нет, добилась, причем, скорее, литература, чем мысль. Достоевский в "Бесах" разглядел внутреннюю пружину поведения революционеров-провокаторов. Устами Шатова, который в романе нередко проговаривает затаенные мысли самого писателя, изобличается секрет их бунтарской страсти: "Ненависть тоже тут есть, - произнес он, помолчав с минуту, - они первые были бы страшно несчастливы, если бы Россия как-нибудь вдруг перестроилась, хотя бы даже на их лад, и как-нибудь вдруг стала безмерно богата и счастлива. Некого было бы им тогда ненавидеть, не на кого плевать, не над чем издеваться!" Выше я уже обращал внимание на то, что неклассический революционер-провокатор "в русском стиле" возможен только в силовом пространстве Империи. Не укрылась от Достоевского и тенденция подобных борцов против Империи к ниспровержению всех существовавших "до них" ценностных иерархий, к нивелированию всех ценностей. Тот же Шатов выпытывает у Ставрогина: "Правда ли, будто вы уверяли, что не знаете различия в красоте между какою-нибудь сладострастною зверскою штукой и каким угодно подвигом, хотя бы даже жертвой жизнию для человечества?" Либерал Кармазинов произносит слова, сводившие с ума Михаила Булгакова: "Русскому человеку честь одно только лишнее бремя. Да и всегда было бременем, во всю его историю. Открытым "правом на бесчестье" его скорей всего увлечь можно". Здесь мы присутствуем при изображенном Достоевским таинстве рождения "антиценности" - "право на бесчестье". Нечаев был одним из тех, кто провозгласил это "право" неотчуждаемым правом революционера. Остановлюсь на одном крайне злободневном взрывном моменте, который высвечивает анализируемая "двойная звезда": в "Катехизисе революционера", равно как и в "Бесах", имеют место проблески идей, которые позиционируют Сергея Нечаева и его alter ego Петра Верховенского как непосредственных предшественников "подстрекателей истории" - неклассических, нелинейных провокаторов. Нечаева - как предшественника сугубо умственного, ибо как практик он себя в этом плане абсолютно ничем не проявил. Вот одно из положений указанного документа, коему суждено было большое будущее: "С целью беспощадного разрушения революционер может и даже часто должен жить в обществе, притворяясь совсем не тем, что он есть. Революционер должен проникать всюду, во все высшие и средние классы, в купеческую лавку, в церковь, в барский дом, в мир бюрократический, военный, в литературу, в III отделение (тайную полицию. - С.З. ), в императорский дворец". Нечаев был как нельзя более далек от своего идеала, Верховенский в романе в этом плане более преуспел. Бакунин тут не питал никаких иллюзий насчет своего "милого друга" Нечаева, о чем ему прямо и заявлял. В то время как Роман Малиновский, будучи то ли захудалым польским шляхтичем, то ли крестьянином и вдобавок вором-рецидивистом, и Евно Азеф, будучи сыном местечкового портного и уголовным преступником, в данном отношении располагали несравненно большим политесом и "вхожестью в сферы". А Кожев, Гамов и Блант представляли собой живое буквальное воплощение нечаевского идеала, включая проникновение в королевские и президентские дворцы. Был и еще один пункт, в котором Нечаев опередил свою революционную эпоху. В прилагаемых к "Катехизису революционера" инструктивных "Общих правилах для сети отделения" (речь идет об отделениях "Народной расправы" на местах и создаваемой им сети кружков и агентов) содержится такой потрясающий пункт: "В числе необходимых условий для начала деятельности отделения есть: 1-е - образование притонов; 2-е - допущение своих ловких и практических людей в среду разносчиков, булочников и прочее; 3-е - знакомство с городскими сплетнями, публичными женщинами и другие частные собирания и распространения слухов; 4-е - знакомство с полицией и миром приказных; 5-е - заведение сношений с так называемой преступной частью общества; 6-е - влияние на высокопоставленных лиц через их женщин; 7-е - интеллигенция литературы; 8-е - поддержание агитации всевозможными средствами". Пометив уравнение "интеллигенции литературы" с "публичными женщинами", сделаю предположение, что с этой всеобъемлющей провокаторской программой (буквально, позиция за позицией, проводимой в "Бесах" Верховенским) Нечаев не затерялся бы и в политической жизни наших дней. Все предложенное им имеет "первую свежесть" и в ходу в российском политическом сегодня: и использование в провокационных целях притонов и подпольных борделей, и распространение через "беспроволочный телеграф", СМИ и Интернет всяческих слухов и сплетен, и направленная "утечка информации" из спецслужб, и срастание криминалитета с политикой, и компрометация политических противников "через их женщин", и манипулирование "интеллигенцией литературы" закулисными силами. Взрывоопасные идеи Нечаева попали в России в благодатную для себя среду. Через два поколения большевики, по своему обыкновению не ссылаясь на первоисточники, подхватили и понесли в массы лозунг о вовлечении преступного мира в революцию. Как вспоминал В.С.Войтинский, один из большевистских лидеров (до разрыва с Лениным), Александр Богданов, говорил ему: "Кричат против экспроприаторов, против грабителей, против уголовных ... А придет время восстания, и они будут с нами. На баррикаде взломщик-рецидивист будет полезнее Плеханова". Не был свободен от этой революционаристской слабости к мерзавцам и уголовникам и Ленин: "Иной мерзавец, - делился он заветным с Войтинским, - может быть для нас именно тем и полезен, что он мерзавец". Апофеозом этой тенденции стал самый победоносный криминогенный клич, брошенный Лениным в народную гущу после Октября: "Грабь награбленное!" Тем же кличем руководствовались и те, кто грабил в 90-е годы прошлого века государственную собственность СССР. Сергей Нечаев в революционном движении на рубеже 60 - 70-х годов в России был именно тем человеком, в ком с наибольшей энергией и пластичностью проявились глубинные, архетипические черты психологии маргинальных, деклассированных слоев, бунтовщичества аутсайдеров и изгоев, рабов и париев. Именно потому, что современный мир в результате глобализации вновь оказался на пороге "восстания аутсайдеров и маргиналов", фигура и идеи Сергея Нечаева, - разумеется, при деятельном участии Достоевского, - опять приобрели неожиданную актуальность. В конце ХХ века "Катехизис революционера" Нечаева в очередной раз стал мировым политическим бестселлером, переизданным на многих языках. Также в рубрике:
|