Главная | Форум | Партнеры

Культура Портал - Все проходит, культура остается!
АнтиКвар

КиноКартина

ГазетаКультура

МелоМания

МирВеры

МизанСцена

СуперОбложка

Акции

АртеФакт

Газета "Культура"

№ 4 (7164) 4 - 10 февраля 1999г.

Рубрики раздела

Архив

2011 год
№1 №2 №3
№4 №5 №6
№7 №8 №9
№10 №11 №12
№13 №14 №15
№16 №17 №18
№19 №20 №21
№22 №23 №24
№25 №26 №27-28
№29-30 №31 №32
2010 год
2009 год
2008 год
2007 год
2006 год
2005 год
2004 год
2003 год
2002 год
2001 год
2000 год
1999 год
1998 год
1997 год

Счётчики

TopList
Rambler's Top100

История

Упрямый зодчий

Игорь Бэлза. Панихида по Гумилеву

Зоя БЭЛЗА-ГУЛИНСКАЯ


У Николая Гумилева есть такие строки:

Я угрюмый и упрямый зодчий

Храма, восстающего во мгле.

К числу таких "упрямых зодчих", чей самозабвенный труд всегда помогал воздвигать величественный Храм отечественной культуры, принадлежит и Игорь Федорович Бэлза. 8 февраля - 95 лет со дня его рождения.

Уже давно, стараясь определить профессиональную принадлежность этого энциклопедически образованного человека, говорили да и писали: "Строитель культуры". Ему это очень нравилось: строитель - созидатель! Нравилось и то, что жил он на улице Строителей, видя в том предначертание судьбы.

Много десятилетий он пестовал музыкальную молодежь, профессорствуя сначала в Киевской, потом в Московской консерваториях, сочинял музыку, изучал пути развития музыкальных культур разных стран, прежде всего славянских, и публиковал результаты своих исследований.

Печально памятные события 1948 - 1949 годов, исковерковавшие судьбы многих мастеров отечественной культуры, не могли, естественно, не отразиться и на судьбе Игоря Федоровича. После разносной статьи о нем в "Правде" (26 марта 1948 г.) "Адвокат музыкального уродства" тираж подвергшейся там разгрому его книги "Советская музыкальная культура" был уничтожен. Музыкальные сочинения Игоря Федоровича (включая романсы на стихи Пушкина и Шекспира!) в одном списке с произведениями Прокофьева, Шостаковича и других мастеров были запрещены к исполнению, а сам автор уволен с занимаемого поста главного редактора Всесоюзного музыкального издательства и лишен возможности преподавать в консерватории.

Дальнейшая деятельность Игоря Федоровича в основном протекала в лоне Академии наук, и очень многие его работы (даже связанные с музыкой) напечатаны в издательстве "Наука". Труды эти быстро завоевали признание не только в нашей стране, но и за рубежом. В Нью-Йорке и Лондоне переводились работы о нашей отечественной музыке и ее создателях. Книга "Очерки развития чешской музыкальной классики", изданная в Праге, а также двухтомная "История чешской музыкальной культуры" стали, по мнению самих чехов, для студентов их университетов и консерваторий ценнейшим пособием при изучении истории национальной музыки, источником сведений о многовековых чешско-русских музыкальных связях.

Все основные полонистические работы были переведены в Польше, включая обширнейшую монографию о Фридерике Шопене, дважды издававшуюся в Варшаве (в 1969 и 1980 годах) как лучшая книга о композиторе на то время. За многочисленные труды по музыкальной славистике профессору И.Ф.Бэлзе были присвоены степени доктора honoris causa Карлова университета в Праге и Музыкальной академии имени Ф.Шопена в Варшаве.

Дантологические работы Игоря Федоровича - бессменного руководителя Дантовской комиссии Академии наук и организатора, сборников "Дантовские чтения" - находили, в свою очередь, положительный отклик в Италии и переводились там.

Последние два года своей долгой жизни, оборвавшейся в 1994 году, отложив начатые было по просьбе родных мемуары, Игорь Федорович посвятил работе над книгой о Н.С.Гумилеве - самом любимом им (после Пушкина!) поэте.

В 1941 году, спасаясь от бомбежек и полчищ фашистов, подступавших к Киеву, где жила тогда наша семья, мы с мужем в том единственном чемодане, который разрешалось взять, увезли с собой как самое дорогое все прижизненные и ранние посмертные издания Гумилева, нотные рукописи и несколько "альдов"' и "эльзевиров". Таким образом, сочинения Гумилева и несколько старопечатных книг - это все, что сохранилось у нас от богатейшей киевской библиотеки, так как во время оккупации квартира была полностью разграблена.

Среди отбиравшихся в спешке нотных рукописей вывезены были романсы И.Бэлзы, написанные на тексты Гумилева, а также Ахматовой, Мандельштама. Причем все они писались в 20-х годах, когда, вероятно, никому еще и в голову не приходила мысль положить на музыку стихи Гумилева - слишком свежи были впечатления от его страшной гибели. В 1928 году Игорь Федорович написал Похоронный марш памяти Гумилева, напечатанный вскоре в Лейпциге.

Вниманию читателей "Культуры" предлагается носящий мемуарный характер небольшой фрагмент вступления к книге И.Ф.Бэлзы о Гумилеве, которую еще предстоит подготовить к печати.

    

Зоя БЭЛЗА-ГУЛИНСКАЯ

* * *

...В один из приездов в северную столицу мы с женой провели незабываемый вечер в кругу друзей-пушкинистов. Особенно приятно было встретить там нами почитаемого и близкого нашим сердцам Бориса Викторовича Томашевского. Беседа, как всегда бывало в этом доме, затянулась, и мы, попрощавшись с хозяевами, вышли в ночь втроем, мало надеясь найти такси в столь поздний час. И Борис Викторович предложил нам пойти пешком, сказав, что маршрут выберет такой, чтобы он был прогулкой по пушкинским местам. Мы с радостью согласились и с Дворцовой набережной пошли по направлению к "Европейской", где мы обычно останавливались, приезжая из Москвы в Великий Град.

Прогулка эта надолго запечатлелась в нашей благодарной памяти. Нас не удивила грандиозная эрудиция нашего "гида", ибо то была далеко не первая встреча с Борисом Викторовичем. Но в эти часы еще полнее раскрылись перед нами те черты его благородного облика, которые не всегда были близки и понятны даже людям, давно знавшим ученого. Неожиданной была романтическая увлеченность, с которой он говорил о Пушкине, о его окружении. И прежде всего - о высоком строе его чувств. Безупречная фактология, критическая проверка суждений, даже, казалось бы, окончательно установившихся, неотразимая убедительность оценок, пусть не совпадали они порой с мнением академических лидеров, наконец, полная независимость выводов, - все это не сразу делалось понятным людям, вступавшим в соприкосновение с профессором Томашевским. Но чем ближе становилось общение с ним, тем глубже ощущалось обаяние его личности.

И обаяние это не раз - иногда совершенно неожиданно - проявлялось во время нашей ночной прогулки по пушкинским местам, когда мы так отчетливо почувствовали, что "российский Данте" был для Бориса Викторовича прежде всего человеком и что никакая гениальность не могла уберечь его от подлости и спасти от гибели.

- О, нет, не только Дантес и его любящий "отец"! Ответ на вопрос qui prodest? (кому выгодно? - Ред. ) далеко не однозначен. Ведь не мог же Дантес не понимать, что дуэль, а тем более убийство поэта, навсегда разлучит его с той, которую он так страстно любил. Как мы знаем, стрелок он был отличный и, следовательно, нагло лгал, когда уверял, будто целился в ноги. Нет, его гангстерский выстрел в живот был, вне всякого сомнения, сознательным преступлением, актом злой воли, - убеждал нас с волнением Томашевский, когда мы остановились, приблизившись к Казанскому собору.

Наступила пауза. И вдруг глухо и торжественно Борис Викторович сказал, склонив голову: "Здесь была отслужена первая панихида по Гумилеву". Постояв немного в молчании, мы продолжали наш путь и говорили уже только о преступлении, совершенном в августе 1921 года, когда был убит Гумилев. Томашевский настойчиво применял именно это слово - "убит", а не "казнен" или "расстрелян", как принято было тогда. Но признался, что тайна этого злодеяния им еще не разгадана, а между тем многие события, связанные с августовской трагедией, представляются странными. Сразу же после убийства Гумилева начинается работа по собиранию его неопубликованного поэтического наследия. И уже в 1922 году выходит в свет сборник "Стихотворения", причем нельзя не обратить внимания на то, что этот первый посмертный сборник поэта, объявленного участником контрреволюционного заговора, печатается в типографии Генерального штаба Красной Армии, что и указано прямо в выходных данных. Ни о какой случайности или недосмотре здесь нельзя говорить, ибо тотчас же после того, как сборник этот разошелся с завидной быстротой, появилось в 1923 году второе издание, отпечатанное в той же типографии Генерального штаба. Но больше того - тотчас же после этого выходит в свет собрание литературно-критических статей Гумилева под тем же названием "Письма о русской поэзии", под которым они печатались в журнале "Аполлон". И эта книга тоже была изготовлена в военной типографии штаба РККА, да еще тиражом в 4000 экземпляров!

- Вряд ли это обстоятельство, - иронически заметил Борис Викторович, - могло быть истолковано как проявление крайнего либерализма руководства типографией, но вполне возможно, что именно сей факт был воспринят как симптом реабилитации поэта и тем самым способствовал включению его суждений, высказанных в "Письмах", в Литературную энциклопедию, что, в свою очередь, могло считаться таким же симптомом.

Я рассказал Томашевскому, как в Киеве, где я жил до войны, пристально, с надеждой и радостью следили за подобными симптомами. Там тоже служились панихиды по "убиенному воину Николаю" во Владимирском соборе, а затем и в древнем храме Софии-Премудрости Божьей. И Борис Викторович согласился со мной, что вряд ли киевские власти не были осведомлены о том, за чью душу, "со умилением преклонив колена", воссылают моления в городе, который не забыл ужасов гражданской войны. Я рассказал еще и о том, какие толпы осаждали крупнейший книжный магазин на Крещатике, когда туда поступила "уцененная" литература, то есть остатки нераспроданных изданий, в том числе публиковавшихся в Москве и Петрограде стихов. Именно тогда сделался я счастливым обладателем многих гумилевских сборников, вывезенных мною в начале войны из Киева и сохраненных до сих пор.

Рассказал я Борису Викторовичу и о том, что в 20-е годы стихи Гумилева нередко звучали в Киеве с эстрады в исполнении Георгия Артаболевского, своим патетическим чтением "Заблудившегося трамвая" доводившего киевлянок до слез, проливавшихся и на панихидах по убитому создателю этого скорбного шедевра русской поэзии. И признался Томашевскому, что уже в студенческие годы творчество Гумилева навсегда стало неотделимой частью моей духовной жизни и вошло в мою музыку.

Романсы на слова Гумилева я начал сочинять в ранней молодости и назвал их, прибегнув к танеевскому определению этого жанра, "стихотворениями для голоса и фортепиано". Ко многим стихам любимого поэта я обращался, но не все сочинения довел до конца, оставив их в набросках. Однако уже в программу первого моего авторского концерта, состоявшегося через год после окончания консерватории, т.е. в 1926 году, включил такие сочинения, как "В пути" (Кончено время игры...) и "Сонет" (Я, верно, болен...). Пел их Дмитрий Александрович Диссар - таков был благозвучный псевдоним обладателя великолепного баса по фамилии Пломидяль, маленький рост которого помешал ему сделать карьеру на оперной сцене, но не препятствовал выдвинуться как прекрасному камерному певцу. А партию фортепиано взялся великодушно исполнить мой дорогой учитель Борис Николаевич Лятошинский, хорошо знавший, что певцы, даже ценившие мои сочинения, не любили, когда я сам находился за фортепиано, ибо, как выразилась Ольга Трач, много лет талантливо представлявшая мои вокальные сочинения, "автор уверен, что написаны они для фортепиано с сопровождением голоса". Разумеется, Диссару, голос которого один музыкальный критик назвал "семипушечным", не надо было опасаться увлекающегося автора, не всегда - каюсь! - сообразовывавшегося с силой звучания голосов (особенно женских).

Он достигал потрясающей мощи при исполнении гумилевской "Ольги", стремясь постичь и раскрыть все грани сложного образа, созданного блистательным мастером, уже в первых четверостишиях рисующего грозный облик воительницы Эльги- Ольги, имя которой звучит то как боевой клич воинов, то как мольба о милосердии, то как звон варяжской стали, ударяющей в византийскую медь. И, наконец, в последней строфе вновь появляется заветное имя и делается венчающее обобщение - столь же значительное и так же глубоко раскрывающее сокровенные помыслы поэта, как строки, завершающие его "Фра Беа Анджелико" и "Андрея Рублева". Но в "Ольге" получилось обобщение не только образов прошлого, но и ассоциативно связанный с ними героический образ поэта-воина, бесстрашно вводимый в современность и утверждаемый в ней, подобно символу и заклинанию. Именно поэтому насытил Диссар последнее четверостишие этого прославления силы и воинской доблести такой необоримой, поистине страшной силой, чеканя буквально каждый слог поэтического текста:

Вижу череп с брагой хмельною,

Бычьи розовые хребты,

И валькирией надо мною,

Ольга, Ольга, кружишься ты.

С нескрываемым интересом слушал Борис Викторович мой рассказ о киевской "гумилевиане", который я дополнил, упомянув о поэме моего друга Николая Барабасенко, заслужившей одобрение Осипа Мандельштама, цитировавшего мне оттуда строки о "казнях детей и поэтов, казнях ночных, на убийства так странно похожих"...

И поскольку Томашевский, поблагодарив меня, признался, что собирает все, что только удается, о погибшем поэте, то я позволил себе сказать еще несколько слов pro domo mea, относящихся к киевскому периоду моей жизни. Я сообщил ему, что в 20 - 30-е годы, когда Государственное музыкальное издательство (Музгиз) в Москве широко развивало практику совместных с зарубежными фирмами изданий сочинений наших композиторов, я решился с благословения моего профессора Бориса Николаевича Лятошинского, советами и указаниями которого продолжал руководствоваться и после окончания консерватории, организовать показ своих сочинений на заседании редакционного совета издательства в столице. Профессор Г.Н.Беклемишев, проявлявший совершенно исключительное, глубоко трогавшее меня внимание и заботу о моих сочинениях и даже нередко дававший играть их своим ученикам, поддержал это решение, заметив, однако, что показ в Музгизе нужно хорошо подготовить.

Он выбрал одного из талантливейших своих учеников, впоследствии профессора Киевской консерватории, Евгения Михайловича Сливака и поручил ему провести показ моих сочинений в Москве. Судя по отзывам, выступление молодого пианиста было блестящим. Ему дружно советовали решительнее выходить на открытую эстраду. Единодушной была и оценка исполненных им моих сочинений, в результате чего жюри, куда входил и Р.М.Глиэр, рекомендовало мою Четвертую сонату для фортепиано к совместному изданию с Венским универсальным издательством, а два ноктюрна и Похоронный марш - к передаче лейпцигской фирме Иоганнеса Штейделя.

Все эти сочинения были вскоре опубликованы, причем Похоронный марш вышел в свет под названием, утвержденным в Москве (!) при посылке авторизованной рукописи в Германию, - Marcia funebre sulla morte d'uno conquistatore" ("Похоронный марш на смерть конкистадора").

Я играл этот марш Осипу Эмильевичу Мандельштаму, который вместе со своей супругой провел у меня долгий вечер в начале 1929 года.

То был, как я узнал впоследствии, последний приезд поэта в Киев. И вечер этот навсегда остался в памяти. Надежда Яковлевна недаром назвала его "гумилевским" и, когда Осип Эмильевич говорил о погибшем поэте как о своем друге, уточнила: единственном настоящем друге. Марш они оба слушали с нескрываемым волнением, немало удивляясь тому, что он опубликован, а еще более, что рукопись была послана в зарубежное издательство вполне легально, через Москву.

Тогда я показал милой чете рукопись моего цикла "Шесть четверостиший для голоса и фортепиано". Начинается этот цикл четверостишием Осипа Эмильевича "Звук осторожный и глухой...", открывающим, как известно, его сборник "Камень" - первую книгу стихов, а замыкает посмертно опубликованное четверостишие Гумилева:

А я уже стою в саду иной земли,

Среди кровавых роз и влажных лилий,

И повествует мне гекзаметром Вергилий

О высшей радости земли.

Я сказал, как прекрасно исполняет весь цикл киевская певица Ольга Трач. И неожиданно Мандельштам предложил: "А ну, давайте и мы попробуем!" И мы исполнили первое и последнее четверостишия. Осип Эмильевич пел, очень чисто интонируя, а я играл партию фортепиано.

После гумилевского романса мой замечательный гость темпераментно воскликнул: "Вы подумайте только, какая чудовищная нелепость! Стихи Гумилева звучат с эстрады, на его тексты пишется музыка, его книги свободно продаются во всей стране, а память его осквернена созданной ему репутацией заговорщика, каким он в действительности никогда не был".

- Но ведь это должно было выясниться на суде, - наивно заметил я.

- Не было, не было никакого суда! - страшно закричал Мандельштам. - Было распоряжение Зиновьева, будь он трижды проклят!

- Будь он проклят! - откликнулись мы с Надеждой Яковлевной.

Как мы знаем, палачу не удалось уйти от проклятья поэта. И когда я рассказал об этом вечере Борису Викторовичу, он присоединился к Мандельштаму и его обвинению, отметив, что если даже предположить, будто Зиновьев не давал распоряжения об убийстве Гумилева, то не мог не знать в силу своих диктаторских полномочий о намерении совершить это преступление, которое он в той или иной форме наверняка санкционировал. И, следовательно, тайна гибели Гумилева, возможно, сводится к вопросу, почему и за что "комиссар Севера" так люто ненавидел поэта.

Летом 1930 года позвонил мне приехавший в Киев поэт Всеволод Рождественский и выразил желание встретиться. Мы провели с ним целый вечер, беседуя о Гумилеве, его горестной участи и читая его стихи. Я показал Всеволоду Александровичу изданный Похоронный марш и сыграл ему это сочинение, что вдруг вызвало у него поток восторженных слов по поводу моей музыки. Он стал уверять меня, что Анна Ахматова будет счастлива узнать об этом сочинении.

"Вещуньина с похвал вскружилась голова", - процитировал знаменитую басню Томашевский, узнав, что я, конечно же, вручил Рождественскому экземпляр марша (один из последних остававшихся у меня) с просьбой передать его Анне Андреевне, и тот обещал это с радостью сделать. На прощание он подарил мне свою "Большую Медведицу" с надписью, где запечатлел "память киевской встречи и предчувствие новых дружеских встреч", завершив "братским" приветом. Рождественский называл себя верным и преданным учеником Гумилева. "Именно поэтому мне будет особенно приятно передать Ахматовой ваш подарок", - заверил он.

- И не сделал этого? - перебил меня, усмехнувшись, Томашевский.

Я подтвердил, добавив, что почему-то и Анна Андреевна не выразила удивления таким поступком, когда при встрече в Ленинграде спустя несколько лет я спросил ее, получила ли она мои ноты, которые вызвался доставить Рождественский. Может, прав был мой сын Святослав, лаконично объяснив происшедшее: "Просто ему очень хотелось иметь этот марш"?

Борис Викторович не отринул столь простой интерпретации случившегося, но попросил меня вспомнить все нюансы поведения Анны Андреевны в тот вечер. Мне запомнилось, что из всего эмоционального богатства чувств, которые проявлялись в речи Ахматовой, явно выделялись два оттенка. Господствовало, конечно, царственное спокойствие, которое иногда походило на равнодушие или даже безразличие, хотя основной темой нашей тогдашней беседы был Гумилев и его творчество. Другой же оттенок прорвался неожиданно и яростно, когда я заговорил о Рождественском. На мой вопрос о нотах она ответила отрицательно. Потом с царственным - повторю еще раз - равнодушием бросила: "Забыл, верно..."

Но сразу за этим последовал буквально вулканический взрыв: "Он вообще многое, очень многое начал забывать! И не только он один, а и другие, пригретые Гумилевым. И не только забывают, а позволяют себе выдумки о нем и даже клевещут на него. И за рубежом даже! А этот вот Похоронный марш забыл. Забыл, как же! Себе оставил! Стащил!!!" И далее в том же духе продолжалась гневная филиппика Ахматовой, лицо которой затем вновь приняло привычное спокойное выражение.

С вниманием выслушав мой рассказ, Борис Викторович сказал, что вокруг Анны Андреевны сложилась непростая ситуация и он считает необходимым ввести меня в курс дела, но прежде всего просит не говорить с Ахматовой о казни Гумилева и других участников так называемого Таганцевского заговора, причастность поэта к которому оспаривается многими.

Он поведал мне о некоторых чудовищных, непостижимых подробностях той казни, слухи о которых ходили в Ленинграде и перед которыми бледнеют картины дантова ада. А потом добавил: "Возможно, Анна Андреевна всего этого не знает, побережем же ее!" Томашевский высказал тогда, правда, в очень осторожной форме, предположение, что по-настоящему Ахматова полюбила Гумилева лишь после его смерти. Может быть, это чувство расцвело, когда на первой панихиде по убиенному поэту- воину она стояла, прислонившись к стене Казанского собора...

Также в рубрике:

ИСТОРИЯ

Главная АнтиКвар КиноКартина ГазетаКультура МелоМания МирВеры МизанСцена СуперОбложка Акции АртеФакт
© 2001-2010. Газета "Культура" - все права защищены.
Любое использование материалов возможно только с письменного согласия редактора портала.
Свидетельство о регистрации средства массовой информации Министерства Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и средств массовых коммуникаций Эл № 77-4387 от 22.02.2001

Сайт Юлии Лавряшиной;