Главная | Форум | Партнеры![]() ![]() |
|
КиноКартина![]() |
ГазетаКультура![]() |
МелоМания![]() |
МизанСцена![]() |
СуперОбложка![]() |
Акции![]() |
АртеФакт![]() |
Газета "Культура" |
|
№ 14 (7524) 13 - 16 апреля 2006г. |
Рубрики разделаАрхивСчётчики |
![]() |
Курсив мой"Нет, нет, я не герой трагический..."К 120-летию со дня рождения Николая Гумилева ЮБИЛЕЙИлья ФАЛИКОВ
Парадоксальным образом имя Гумилева стало... эмблемой горбачевской перестройки. Газеты, "Огонек" и толстожурнальные страницы явили миру это имя, еще либо не отделенное от "контрреволюционного заговора Таганцева", либо поверх оного. Гумилев стал, собственно, первым поэтом перестройки. В том смысле, что он, во-первых, действительно первым (1986) публично отметил свое столетие (вторым был Ходасевич, а затем многие - Ахматова, Цветаева, Мандельштам, Маяковский, Есенин). Во-вторых, гумилевский пафос совершенно совпал с мажором начинающихся преобразований, с их романтическими цветами (название ранней книги Гумилева). Перестройка повторила путь поэта, закончившись заблудившимся трамваем (название его поздней баллады). Что такое акмеизм, гумилевская школа стиха? Предметный мир, мужественность взгляда и речи, равноценность всех явлений бытия, гармоническое слово, осмысленное мастерство, совершенная форма, незаглядывание в туманы потустороннего, незаигрывание с мистикой и прочим загробьем. Это - схема, поэзия чужда всякой схеме, Гумилев был первым нарушителем своих установок, это его не смущало, потому что в общем и целом он шел по заданному курсу. "Я не оскорбляю их (читателей. - И.Ф. ) неврастенией, / Не унижаю душевной теплотой, / Не надоедаю многозначительными намеками / На содержимое выеденного яйца, / Но когда вокруг свищут пули, / Когда волны ломают борта, / Я учу их: как не бояться, / Не бояться и делать, что надо". Довольно быстро текущему стихотворству не понадобился опыт прекрасной ясности - кларизма (термин М. Кузмина, сочувственника акмеистов). От сугубо гумилевского стиха, лишенного содержания, остались лишь ритмические импульсы - "Ритмы его изысканно тревожны" (И. Анненский), - и это дало основания некоторым глашатаям современной поэзии утверждать: мы - постакмеисты, наследники той самой линии, прочерченной Мандельштамом и Ахматовой... на этом, как правило, список имен обрывается, имя Гумилева выпадает из обоймы, прямиком ухаясь в совершенно другую сферу - в околопоэтическую мифологию. Тут он чуть не царь. На Гумилеве сошлись, как это всегда бывает, праздное любопытство, спекулятивный интерес, истинное сопереживание, поиск истины, ненависть к прошлому, патриотизмы всех родов, монархические порывы, милитаристская патетика, пассеистический антиквариат. Обязательно отмечается его обыкновение креститься на каждую церковь. Он был убежден: "Предо мной предстанет, мне неведом, / Путник, скрыв лицо", то есть сам Иисус. Однако здесь же в великом сомнении вопрошает: "... но разве кто поможет, / Чтоб душа моя не умерла?" Очень похоже на неверие. В начале войны он сказал о немецком рабочем: "Пуля, им отлитая, отыщет / Грудь мою, она пришла за мной". После войны: "Но святой Георгий тронул дважды / Пулею не тронутую грудь". Он пошел добровольцем на войну, и это было так же естественно для него, как несколько искусственно свой внешний облик ("вид бледно-гнойный", по характеристике З.Гиппиус) он подгонял под героическую ипостась. Только ахматовский зоркий глаз мог прозреть под внешней заурядностью гимназиста-переростка, косящего и шепелявящего, нечто выдающееся: "Только ставши лебедем надменным, / Изменился серый лебеденок". Во многом он стал, сделался героем - для нее. Он и сам обладал подобным зрением, когда в респектабельном, на все пуговицы застегнутом директоре гимназии неподобострастно увидел совсем другое: "Был Иннокентий Анненский последним / Из царскосельских лебедей". Как видим, не последним. В имени Анна он слышал - "нежное пенье". Поистине мистическим образом это пенье отдалось в фамилии учителя. Такой наставник и такая возлюбленная - кому еще из поэтов выпала такая удача? Анной звали и его мать, и вторую жену. Веет избранничеством, и Гумилев с самого начала знал о высшей доле, ему данной. Был и прямой предшественник, ведавший о том же. Лермонтов, вечный юноша, некрасивый гусар, в подростковом возрасте увидел Кавказ - и там же оказался подросток Гумилев, но не проездом, а на достаточно долгий срок: почти три года жил с родителями в Тифлисе, и первая его публикация - тифлисская. Пряный Восток пронизал его стихи, африканская поэма "Мик" отдает ритмами "Мцыри", байронический ветер зашумел в парусах, без строчки "Не видно на нем капитана" не было бы и гумилевской поэмы "Капитаны". Мистический корабль Лермонтова с невидимым капитаном у Гумилева обрел вещность, став частью целой флотилии мировых скитальцев, ярко зримых вплоть до "розоватых брабантских манжет". Он родился на острове (Котлин), вокруг дышало холодом северное море - он устремился на юг. Африка. Брюсов сказал: на поэтической карте появился остров Гумилева. Журнал, основанный Гумилевым, назывался "Остров". Сего острова не стало по причине безденежья: второй номер был не выкуплен из типографии. Гумилев сам отрецензировал в "Аполлоне" виртуальный номер, а благожелательный М.Кузмин отозвался не без ехидства: "Н.Гумилев дал изящный сонет, начинающийся с довольно рискованного утверждения: "Я попугай с Антильских островов". Недоучившийся студент, недолго посидевший лишь на скамье Сорбонны, он рвался к деятельности, не чисто поэтической (путешествия, война, руководство литпроцессом), но сводимой исключительно к поэзии. Считается, именно символисты делали из жизни творчество, беспрерывный спектакль, а себя, сответственно, его героями-персонажами. Акмеист Гумилев перещеголял "отцов". Биографии Блока или Брюсова, по существу, кабинетны. Гумилев - не миф: он реальность, подобная мифу. Если бы он создал стих "Под небом Африки моей", Пушкин не узнал бы себя в этом стихе. У Гумилева это небо - чужое, но оно намного действительней и ближе пушкинской мечты. Гумилев в своих акмеистических манифестах называет иностранные имена от Шекспира до Готье, как бы сторонясь отечественных образцов, - это можно отнести к комплексу недоучившегося студента. Знал он колоссально много, но ведь - самоучка. Не стоит забывать, что, кроме Анненского, в свое время - еще до того, как основополагать новую школу, - Гумилев прямо именовал учителем Брюсова и посвятил ему книгу "Жемчуга". "Я же с напудренною косой / Шел представляться императрице" - вот какое "я" возникло у Гумилева в гениальном "Трамвае". Осьмнадцатый век, начало новой русской поэзии, наши одописцы, "торжественные поэты", величие империи. Истинный источник победоносной музы. Царское Село, его мрамор и лебеди. Мог ли в кронштадтской цитадели, в семье корабельного врача, родиться иной поэт? Мог ли не уповать на русское оружие певец во стане русских воинов, когда империя претерпевала катастрофу, когда весь мир заблудился, летя в бездну перепутанных времен? Перестроечное возвращение Гумилева поначалу шло за счет Ахматовой: публикация ее писем к нему и его стихов в период их женитьбы. Сопрягались ее авторитет и лояльность, экстраполируемые на заговорщика. На покойника возлагались надежды: и он бы стал советским поэтом, ведь у него не было ни одного антисоветского стихотворения. Сама же А.А.А. считала, что Гумилев поныне не понят как поэт. Она внимательно отследила все его стихи, адресованные ей, и это был единственный роман поэтов, ею признаваемый, в отличие от бесившей ее выдумки о ней и Блоке. В основе его лирики она видела их отношения, столь катастрофичные для него. Всех компенсаторных героинь его стихов она отметала как нечто несерьезное и неконкурентоспособное относительно себя. Ее право. Гумилев спешил с изданием своих первых книжек, еще не дотянув до самого себя. Девятнадцатилетний гимназист выпустил "Путь конквистадоров" след в след за книжкой двадцатипятилетнего студента Блока "Стихи о Прекрасной Даме" (1905). Брюсов откликнулся на обе книжки почти одновременно, приблизительно в одном тоне - с напутственной доброжелательностью. Оба дебютанта ответили ему долговременной благодарностью, со временем перешедшей в открытое соперничество и с учителем, и друг с другом. При этом Гумилев держал Блока в предшественниках, среди "отцов", прилежно учась у него: "А на неверные рифмы меня подбили стихи Блока. Очень они заманчиво звучат". Блок, со своей стороны, долго попросту не замечал его, у него были другие приоритеты и объекты любви/нелюбви. Получив от автора книгу "Жемчуга", Блок вежливо ответил, что стихотворения "Я верил, я думал" и "Туркестанские генералы" он "успел давно полюбить по-настоящему". В августе 1914-го, уже надев солдатскую форму, Гумилев сказал Ахматовой о Блоке: "Неужели и его пошлют на фронт? Ведь это то же самое, что жарить соловьев". Но именно Гумилев сместил Блока с места председателя петроградского отделения Всероссийского союза поэтов (1921). Первую поездку в Африку он начал с домашней авантюры: существуя в Париже на деньги отца, заготовил несколько писем домой с тем, чтобы друзья периодически отсылали их, а сам махнул в африканское заморье. Что-то подобное было и с "отцами"-символистами: здесь не было милого надувательства, но проживание на символистском капитале имело место. Нет, он не расточал это наследство - напротив, хорошо усвоил и использовал до конца. Тот же Брюсов прекрасно это видел, считая акмеизм очередной игрой наивно-самонадеянного ученика. Впрочем, у Брюсова было обыкновение всех, кто помоложе, считать все равно символистами (в частности, Цветаеву). По-другому взглянул на дело Блок: отказал Гумилеву в русскости, подчеркнув надменность и рационализм. Книга "Огненный столп" вышла после одновременной гибели обоих. Блок не узнал истинного Гумилева. Многие тогда не знали его. Были неистовые оппоненты. Б. Садовской назвал "бездарным стихотворцем", и это кончилось театром абсурда: на форзаце изданной за рубежом посмертной книги Гумилева был помещен портрет Садовского. Ходасевич в свое время написал некролог по Садовскому - лет за сорок до его подлинной кончины. На земле и выше творилось именно то, о чем сказано в "Трамвае": вселенская неразбериха, торговля мертвыми головами, безумие человеческого существования, слепое движение без руля и без ветрил. Подлинное торжество Гумилева произошло в советскую эпоху. Старательно изгоняя из своих стихов лирическое "я", он достиг цели: в советской поэзии жил безымянно. Его героическая интонация пронизала стихотворную толщу самых разных авторов, взявших на вооружение и самый образ поэта - мореплавателя, стрелка, охотника, первопроходца. Балладные ритмы, ослепительная яркость, густая экзотика, отсутствие сантиментов - все это упорно наследовалось, пока не выхолостилось, перейдя в инерцию и халтуру. Он сумел проникнуть и в стихи поэтов, чуждых всяческому романтизму: стоит сравнить его "Андрея Рублева" с "Портретом" Заболоцкого. Гумилев: "Два вещих сирина, два глаза..." и т.д. Заболоцкий: "Ее глаза - как два тумана..." и т.д. Его собственные стихи тайно ходили по рукам, хранились в памяти, звучали изустно. Многие молодые поэты писали под Гумилева, знать не зная об этом. Лично я впервые услышал Гумилева в юности из уст товарища, на прогулке по ночному городу. "И умру я не на постели, / При нотариусе и враче, / А в какой-нибудь дикой щели, / Утонувшей в густом плюще..." Это было во Владивостоке, у подошв высоких скал шумел Великий океан, зияли черные щели пещер. Так поэт становится своим. "Что делать нам с бессмертными стихами"? Их порождает орган шестого чувства, перманентно-мучительно возникающий в веках подобно крыльям на первобытных тварях. Сейчас вряд ли важно, поднял ли он оружие на большевиков. Но еще в юности он воскликнул: "Тягостен, тягостен этот позор - / Жить, потерявши царя!" Речь об Агамемноне, таков его монархизм. Гомера он читал всю жизнь и - наряду с Библией - прихватил с собой в тюрьму. Все перемешалось. Книжки о Томе Сойере и Гекльберри Финне он считал "Илиадой" и "Одиссеей" детства. Любил рискованно дурачиться, проделывал цирковые номера на скачущей лошади - на глазах у беременной жены, которая сама, в свою очередь, легко садилась на шпагат. Трагедия ребячества. В любом случае следователь Агранов имел множество аргументов. Скажем, такой: "Ты ль, император, во мраке могилы / Хочешь, чтоб я говорил о тебе?" Не важно, что поэт обращается к римскому императору Каракалле. Разве что год смерти которого - 217 - как-то соотносится с 1917-м. Политической озабоченностью поэт не страдал. Сильные страсти беспартийны. Его влекли носители сильных страстей. В его судьбе и стихах со знаком плюс возникает даже Блюмкин ("Человек, среди толпы народа / Застреливший императорского посла"), не говоря о пламенной революционерке Ларисе Рейснер, с которой у него состоялся не менее пламенный роман. Флаг-секретарь наркома морских сил Нимитца А.Павлов входил в круг его ближайших друзей. Забавно, что в "Блудном сыне" такие строки, как "На то ли, отец, я родился и вырос, / Красивый, могучий и полный здоровья", Гумилев относил непосредственно к себе, боковым зрением отмечая и кого-то иного: "Не правда ль, потешен / Тот раб косоглазый и с черепом узким?" Говорится все это всерьез, на высокой ноте, но не лишне заглянуть в гумилевское письмо Анненскому: "...только Вы увидели в ней (в книге "Романтические цветы". - И.Ф. ) самую суть, ту иронию, которая составляет сущность романтизма..." Под этими словами мог бы подписаться, например, Высоцкий. Который явно читал Гумилева - сравни его песню "Она была в Париже" с гумилевскими строчками: "Она теперь в Париже, / В Берлине, может быть". В пафос Гумилева веришь потому, что в нем спрятана ирония. Не осмеяние, не издевка, но тоска по сказке в сплаве с улыбкой ребенка, знающего грань между явью и небылью. "Я вежлив с жизнью современною". Он верит в прошлое. Ему мало книжных знаний античности или Средневековья - это знали все люди его слоя, надо было в прямом смысле нарыть собственный материал: археология, абиссинский фольклор, этнография - предметы его забот. Оригинальность с неба не падает, ее надо искать. Но пока он копался в прошлом и отстреливался от воинственных аборигенов, грянула европейская война, и он ринулся в ее огонь. Любое поприще, им избираемое, было его стихией. Его вел Огненный столп. Так и назвал книгу. Державин поступил в свое время проще: ода "Бог". Это одно и то же. У Гумилева были варианты названия еще одной книги, параллельной "Огненному столпу", в частности - "Посредине странствия земного", но при всем обожании риска он суеверно отказался от аллюзии на Данте, ибо хотел жить долго: тридцать пять, умноженные на два, его не устраивали. Тем не менее к той поре он уже сказал: "Я не прожил, я протомился / Половину жизни земной..." Написанное пером не вырубишь топором. Хотя он порой и отрекался от написанного: стихотворение "Маскарад" не было включено в "Романтические цветы" по причине посвящения баронессе Орвиц-Занетти - донжуанство неуместно в пору завоевания одной, главной женщины. К слову, самого Дон Жуана он загнал в Африку ("Дон Жуан в Египте"), Лепорелло сделал египтологом, некую американку - жертвой донжуанского обаяния - вот она, ирония, сущность романтизма. Америка, которую он воспел в "Открытии Америки", ему отплатила жестоко. "Вот девушка с газельими глазами / Выходит замуж за американца, / Зачем Колумб Америку открыл?!" Его парижское увлечение, "синюю звезду", увезли за Атлантику. Как говорится, рокировочка. Он знал, зачем Колумб Америку открыл, но и горечь первооткрытия ему была хорошо известна: "Да! Пробудит в черни площадной / Только смех бессмысленно-тупой, / Злость в монахах, ненависть в дворянстве / Гений, обвиненный в шарлатанстве! / Как любовник, для игры иной / Он покинут Музой Дальних Странствий..." Он хотел "быть богом и царем", "будить повсюду обожанье", считал себя - одновременно - наследником варягов ("О да, мы из расы / Завоевателей древних") и "простым индийцем, задремавшим в священный вечер у ручья", память его питалась прапамятью, почвой тысячелетий, и, участвуя непосредственно в боевых действиях, он не только не впадал в остервенелый милитаризм, окрашенный шовинизмом, но напротив - искал себя в веках и странах, никогда им не посещенных наяву: появлялись его "персидские миниатюры" и целая книжка "китайских стихов" "Фарфоровый павильон". Звенела военная сталь - у Гумилева фарфор. Гумилев как бы проделывал работу Пушкина - собирая фольклор его африканских предков. Впрочем, первые "Абиссинские песни" - мистификация, игра воображения, охотничьи рассказы. И если мы сослепу начнем боготворить его облик, он ответит вполне трезво: "Нет, нет, я не герой трагический, / Я ироничнее и суше..." Однако на полном серьезе продолжит: "Я злюсь, как идол металлический / Среди фарфоровых игрушек. // Он помнит головы курчавые, / Склоненные к его подножью, / Жрецов молитвы величавые, / Грозу в лесах, объятых дрожью. // И видит, горестно смеющийся, / Всегда недвижные качели, / Где даме с грудью выдающейся / Пастух играет на свирели". Странная вещь стихи. О чем они? Не о том ли, что фарфоровые игрушки значительно долговечнее хрупкой человеческой жизни? Также в рубрике:
|